ДЗАХОВ Игорь

Горы Дзахову мерещились и в Ленинграде, в годы учебы. С щемящей нежностью, близкой Питеру Бродского или обстоятельной набоковской в поэме об Оксфорде, пишет московский школяр и ленинградский выпускник Игорь Дзахов "Воспоминание о Ленинграде".
НА ЗАПРЕЩЕННЫХ СКОРОСТЯХ

«Но лучше рождались строки
на запрещенных скоростях!»
                                            И. Дзахов 

 
В начале шестидесятых годов, на пятачке, где гнездились издательства Книг, журналов и газет, на оживленных перекрестках проспекта Мира мелькала плотная, коренастая фигурка молодого человека, небольшого роста... Это выл выпускник факультета журналистики Ленинградского университета Игорь Дзахов. Вскоре это сочетание Имени и фамилии стало, как говорится, "на слуху" — крутолобый выпускник внедрялся в культурную жизнь

республики, никого не расталкивал локтями и вызвал к себе интерес. — свежие ветры Балтики, казалось, трепали воротнички его рубах и грубой кожаной куртки. С сигаретой в Плотно сжатых губах и кулаками в Карманах брюк он был похож еще на шкипера, а если искать аналогии в мире кинематографа — на Жана Габена после первой удачной роли... Это был типичный "шестидесятник", гордый своим происхождением (сын «осетинки"), своим ВУЗом (Питер есть Питер!), своей молодостью и талантами (он мог работать сутками И был на гребне духовных, интеллектуальных озарений шестидесятых)...Эта тема требует отступлений, (главное из которых — долгий спор, продолжающийся по сей день, о роли "шестидесятников" в политических. Экономических и культурных превращениях, в корне изменивших лицо Страны, а на рубеже годов восьмидесятых — ее эпохальное содержание…

«Шестидесятники" (но не конформисты и приспособленцы из них; оказались и героями, и жертвами своего времени. Героями потому что, где явно, где незримо ковали фронт свободомыслия и хочешь-не хочешь подтачивали ржавые колонны одряхлевших идеологий... Жертвами — потому, что лагеря, тюрьмы и психушки вновь поглощали лучших из них.. Относительно счастливые гонцы "оттепели»- крушили каноны, всевозможные табу, раздражая власти, но и пользуясь их тупоумием... Так в шестидесятых обрели свое бессмертие "Новый мир", три поэтических богатыря — Евтушенко, Вознесенский, Рождественский. Закрытые выставки художников-модернистов, несанкционированные устремления архитекторов, дизайнеров, модельеров... В кромешной еще вчера тьме духовного ступора стали вспыхивать имена Шнитке, Тарковского, Солженицына, Астафьева, а показательные процессы "Даниэлев и Синявских" лишь подтолкнули советских духоборов к правозащитной деятельности...

Личность не нуждается в культе. Но иронии, близкой к озарению, многие поняли, что Хрущев в своей речи говорил о культе, обезличенном невежеством и ограниченностью политических институтов, извечно воинствующих и однозначно обреченных, ибо замешаны на насилии и лжи...

Дзахов не взлетал на баррикады, не писал воззвания, не объявлял голодовку и, подобно монстру, не пытался переделать человечество ни на "одной шестой" части суши, ни в собственной судьбе. И подростком он понимал, что в этом мире ничего не изменить ни одной человеческой воле, ни коллективной. Но с юношеской брезгливостью и нетерпением он пишет строки, положившие начало его неафишированной борьбе за человеческое достоинство: "Про веру говорят — и ни во что не верят, про ветер говорят — загнав себя в уют, про службу говорят — и делают карьеру, про дружбу говорят — и тут же предают. Про женщин говорят, обшарив их глазами, про щедрость творят — и за пятак убьют, про гордость говорят — а подхалимы сами, про трезвость говорят — и втихомолку пьют"...

Но Дзахов-романтик знал и другие примеры. Начитавшись Скотта и Стивенсона. Лондона и Купера, насмотревшись трофейных фильмов, а они в конце пятидесятых валились, как из рога изобилия, он понял, что "и жизнь — не рай для флибустьеров Флинта", и что почти все мы "хотим из городской квартиры — нам это нужно просто позарез — увидеть вдруг в реальном, буднем мире пиратский бриг на утренней заре". В хрестоматийном и, думаю, не только для самого автора, стихотворении, которым зачинается сборник Дзахова "Горы — совесть моя", поэт, почуявший магию поэтических строк и задохнувшийся под валом мыслей, чувств, страстей и наваждений пишет: "Моим стихам не выплатил я дани. Они меня торопят: мы не ждем. Я их писал в пути на чемодане, я их писал под снегом и дождем". Подкупает безыскусность этого стихотворения, та обезоруживающая простота, с какой просят попить воды или ломают хлеб... Безыскусность и простота присущи всему творчеству Дзахова, и слава Богу, что в нем нам не явился очередной авангардист-концептуалист, как правило, окололитературная шпана, скрывающая за бессмысленными и лишенными тепла построениями убожество... Что может быть проще, скажем, таких строк: " А где-то дожидаются наc матери, и сердце их сжимает от тоски... "Но почему-то эти строки во мне зазвучали есенинскими: "Ты жива еще, моя старушка, жив и я. привет тебе, привет..." К своей "простоте" Игорь шел. как расточительный падишах к воздержанности дервиша. Минимум поэтических средств у него уходит на рубенсовскую щедрость при воплощении, скажем, образов гор: "Уснули горы, беспокоен сон их, в объятьях синих ветровых ночей, им снятся сны, слышны им перезвоны аланских незазубренных мечей..." Или: "И когда затуманятся лики горных склонов и спустится мрак. — по ущелью запрыгают блики разожженного мною костра". Эти строки пишет горец с совершенно точным ощущением перспективы в разряженном воздухе гор: "Надо мной черно-синие ночи, предо мной — километры пути. Часто пройденных сорок — короче предстоящих еще двадцати".

Горы Дзахову мерещились и в Ленинграде, в годы учебы. С щемящей нежностью, близкой Питеру Бродского или обстоятельной набоковской в поэме об Оксфорде, пишет московский школяр и ленинградский выпускник Игорь Дзахов "Воспоминание о Ленинграде". Правда, клодтовские кони в книге "На перевале" с легкой руки корректуры превратились в "колдовские", но именно там "в платье белом, опершись на шпили, седая ночь над черною Невой... "Именно там 'мгновенная невысказанность лета"... Именно там Дзахов, как и Коста, делит сердце свое на части "между Невой и Тереком моим"... Современник своего времени, он пишет нежнейший стих о телефонах-автоматах, где, "засыпая, хранят автоматы голос гулкой тревожной любви". Порой эта ночь полна неги и просветленной грусти бытия, как абсолютного смысла жизни: «В парк уходят ночные трамваи, гаснут в теплых квартирах огни. И сады одеваются в мае в белый цвет, как невесты они"...

Сквозная тема чести и мужества, верности и благородства проходит в стихах народовольца, декабриста, наиба и Бог знает кого еще в лице Игоря Дзахова, когда, как живой свидетель, он пишет о Пестеле. Муравьеве- Апостоле, Бестужеве-Рюмине, о Ксанти и Иссе Плиеве, о чеченском наибе Шамиля Байсангуре Беноеве и Коста, о Манолисе Глезосе и Сальвадоре Альенде... Мастер стиха, хорошо знающий кавказские каноны красоты воина; портрет Беноева Захов "рубит" буквально из глыбы гранита: "Изрубленный, с побитыми руками и без ноги, отхваченной огнем, из плоти весь, — он крепче был, чем камень. Вскочивши на коня, — он был конем". Скажем, кентавром. Потому, что к коням у совсем не консерватора Дзахова — пантеистическая любовь Казбича, а не конезаводчика, и конечно же, не зуд автопижона к спортивному "мустангу"... "Мы все поэты собственного толка — я вспоминаю, как седой мингрел, коня любовно потрепав по челке, с презреньем на машину посмотрел"...(К сожалению и здесь, во второй строке, в книге "На перевале" вместо "вспоминаю" — "воспринимаю" — к черту летит и размер строки и смысл! Что за коновалы у нас работают с книгами?!)

Обыватель — прикидывает. Кое-кто — думает. Мудрец — мыслит! "В небесной высоте в горах у Рука, над небывалой горной крутизной, стоят дома, и служат друг для друга опорою, и крышей, и стеной"... "Но я-то знаю цену ресторанам. Хоть дорого — дешевая цена"... "Чем я дольше в горах не бываю, — тем я меньше похож на себя"...

Пережив трагедию, потеряв юного сына, Дзахов пишет "Думы о погибшем сыне Олеге" с такой нечеловеческой болью и отчаянием, что стих уже с первых строк раскручивает жернова ада, превращается в баховскую фугу неразрешимости, правда, без слез и криков, потому, что пишет мужчина, перешагнувший через Рубикон смерти живым, во плоти... И строка из другого стихотворения: "До которой весны мы в любви нашей горестной дожили", как цветы на могиле, пугает жестокой правдой нашего существования, бренности, незащищенности перед безжалостным ликом судьбы... Испытание оказалось чрезмерным. Один из лучших публицистов Осетии, вдумчивый и пытливый исследователь творчества классиков осетинской поэзии и прозы, вездесущий радио-и тележурналист, самобытный драматург и непохожий ни на кого поэт Игорь Дзахов ушел в тень, лег на дно, сломался — подойдет любое из этих определений. Он зарабатывал на жизнь подвернувшейся работенкой, переводил сомнительные романы своих более удачливых земляков, почти перестал писать стихи и появляться на людях..." Дорога уходит все дальше, река обдерет ей бока» — писал как-то Игорь. Река жизни ободрала ему не бока, а становой хребет его жажды к жизни, увиденной им так. как не увидит никто, ибо человек неповторим, а творец, тем более поэт остается непонятным и неисчерпаемым даже для себя и перед развязкой...

Скажем еще раз, что все стихи Дзахова искренни и хороши. Они ладно и непретенциозно рифмуются. В них есть озарение и находки. Чего стоит одно "как прут под горным ветром, Барятинского бровь пошла в изгиб". Но особая стать, — стихи Дзахова об Осетии, в них звенит сталь каждой метафорой поэта. Она у него не декоративно-декларативная, рекламно-броская, парадно-представительская, а такая, какой ее создали боги, герои эпоса, лучшие люди гор и равнин, творящие свою жизнь у истоков национального содержания народа... И поэтому у Дзахова "нет других Осетий, как нет других на свете матерей"...

За годы жизни поэт литературным начальником не стал. Богатым, занимаясь исключительно творческим трудом, — тоже. Званий, как действительно одаренный, естественно, не заслужил, а многие из тех, кому просто положено знать "кто есть кто", — предали его забвению, словно этот феномен вообще и в частности не существует, а если и возникает, то по смерти, ибо канувшим в Лету ни славы, ни денег, ни внимания уже не надо... Слишком независим, слишком самостоятелен, слишком порядочен и слишком умен этот человек, чтобы быть счастливым...

Игорь Дзахов не молод. Тяжело болен. Недавно вышли переводы Таймураза Хаджеты лучших его стихотворений на осетинский, отдельной книгой под названием "Светлые вечера». Переводы хороши, и хочется верить, что еще не вечер. Сам Игорь, подбадривая друзей, часто говорил: "Держись! Наши на перевале!" И в эти мгновения он, коренастый и крепкий в исхлестанной, прошитой и продубленной дождями и ветрами, солнцем и снегами куртке был похож на шкипера своего "пиратского брига на утренней заре"...


Г. Гудиев